Осенью облака тяжелеют, опускаются, и как из раскрытых великанских ладоней рассыпают щедро ливень по всем холмам, пустошам и равнинам. И когда серые зёрна дождя входят в землю, поля разбухают и поднимаются, теснясь в низких горных хребтах, начинают беспокойно шевелится и рокотать: им хочется высунутся за край гранитного гребня и поглядеть наружу. Мутные реки темнеют ещё больше, пухнут и расползаются по руслам, заполняя низины холодной водой. Вся земля, охваченная внезапной ноябрьской лихорадкой, колышется и бунтует наводнениями, осыпями и просевшими в грязи дорогами.
Так она будет бродить и шептать до самого марта, и лес успеет сначала почернеть от горя перед зимой, а потом стремительно побелеть под снежным пухом. Трава истончится и поседеет, сгорбится под капельками замёрзшей воды. И всю зиму, пока она не распрямится и не нальётся сладким зелёным соком, зёрна осенних бурь будут спать и спать.
дальшеА по весне неповоротливые белые тролли с сырыми жёсткими волосами, ворча, выходят из дому и дни напролёт собирают урожай, чтобы унести его на свою мельницу в горах. Стоит она на самом краю света, и всякий раз, когда широкое колесо начинает крутится, где-нибудь на земле поднимается ветер. «Тролли муку молют,» вот что люди из тех краёв говорят в непогоду, и надо заметить, они совершенно правы. На той мельнице устроено всё по-тролльи очень уютно: перины из гранита укрыты дубовой корой, окна занавешены ивовой стружкой и паутиной, а в кастрюлях на очаге булькает суп из болотного тростника.
Жернова смалывают ледяные зёрна под медленное троллье бормотание. После смолотые ветра просеют, очистят да и сберегут в кладовых, чтоб печь из них всё лето – и тогда хватит на зиму и ураганов, и бурь, и метелей для каждого леса. Вот круглый, припорошенный белой крошкой морской шторм, вот позёмка, вот заморозок, и все разложены по полкам и укрыты покрывалом до поры до времени.
Но есть бури, которые не всходят серебряным колосом из влажной, рассыпчатой земли. Их не собирают грубые ладони троллей, их не уложат заботливо в мешки и не перемолют на мельнице. Они проламываются на свободу, к холодному пасмурному небу, и несутся по нему, взрезая провисший туман шквалом льда и воды.
Иногда бывает, что человек замешкается, да и попадает под такой ливень. И штормовые зёрна ложатся не только в землю, но попадают в самое сердце, и растут там, а человек живёт себе да не ведает, что за странная тревога поселилась под левым ребром. Что ни день, зерно будет прислушиватся к мятущимся в инее травам и стонущим под ледниками горам.
И вот однажды в ноябре по небу пронесётся дикая стая небесных гончих, и проросшее зерно раскалится, как звезда, и рванётся за ними. Ему станет тесно в одном сердце, и оно выплеснется наружу.
Всё старое обрывается и отходит, точно шелуха. Человек заговорит, а все вокруг услышат в его голосе рокот проросшего шторма. И тоска земли по новому горизонту, которая раньше висела над головами грозовой тучей, прольётся словами. Люди испугаются, отшатнутся, когда неведомое жуткое вдохновение вдруг обретёт лицо и выглянет из-за пучков петрушки, колодцев, очагов и ставен, да и поманит за собой. Но для некоторых всё прояснится. «Господи,» скажут они, «Ну наконец-то! И как же мы раньше не догадались,» не понимая, что то серебряная ноябрьская буря говорила с ними.